Кризис нашего мира (swamp_lynx) wrote,
Кризис нашего мира
swamp_lynx

Categories:

Великая трансформация

"На рубеже тысячелетий отчетливо обозначилась идея глубокого кризиса современной цивилизации (западноевропейской по происхождению и мировой по актуальному состоянию) во всех ее аспектах: от философии и науки до политики и экономики, и даже т. н. «структур повседневности» — обыденного сознания и бытоустройства. Под вопрос поставлены базовые парадигмы т. н. Нового Времени: прогресс, сциентизм, индустриализм, монизм исторического процесса. Все философские, идеологические, политические альтернативы Нового времени (эмпиризм и рационализм, идеализм и материализм, капитализм и социализм) основывались на этих парадигмах и выступали лишь альтернативными версиями одного и того же цивилизационного проекта. Сейчас мы оказались перед лицом принципиально новой реальности, выходящей в иную плоскость по сравнению с альтернативами Нового времени. Попытки описания этой новой реальности породили такие понятия как постиндустриальное или информационное общество, сетевое общество, постмодерн, постистория." Сергей Строев. Инферногенезис.

"Стремление к накоплению предопределило распад натурального хозяйства и быстрое развитие товарно-денежных отношений, причем деньги стали выступать уже не столько средством обмена, сколь средством накопления. Производство, ориентированное на максимизацию извлекаемой прибыли (а не на удовлетворение естественных потребностей) не имеет внутренних пределов роста и развивается в полном соответствии с общей парадигмой бесконечного и всеускоряющегося прогресса. В условиях искусственного сокращения потребления (что характерно для раннего пуританского капитализма), вложения всей прибыли в поступательное расширение производства, и нарастающего научно-технического прогресса (истоки последнего описаны выше) капиталистическая система приобретает колоссальный потенциал к расширению. Более того, такая система хозяйства в принципе не может существовать стабильно, остановка расширения неминуемо приводит к кризису перепроизводства. Система заведомо производит больше, чем могут потребить ее участники: сам смысл ее существования как раз и состоит в том, чтобы производить больше, чем потреблять – на этом и основано извлечение прибыли. А прибыль извлекается не для потребления, а для накопления – как самоценность. Значит, система капиталистического хозяйства может существовать только расширяясь, только захватывая все новые и новые рынки сбыта, источники сырья и рабочей силы. Причем эти захваченные ресурсы немедленно перерабатываются, превращаясь в плацдарм и источник энергии для новых завоеваний.

Экспансия западной цивилизации становится неизбежностью. С одной стороны, это ее внутренний императив и абсолютно необходимое условие ее выживания. С другой стороны, сама ее избыточность и неравновесность придает ей колоссальный экономический и технологический перевес над любой традиционной «восточной» цивилизацией, чья внутренне устойчивая, самодостаточная и стабильная структура (не производящая значительных излишков) не может выдержать конкуренции с неравновесной, кризисной, но чрезвычайно эффективной западноевропейской экономической системой . Автаркически закрыться не позволяла постоянная угроза прямой военной экспансии западных европейцев, при которой избыточность производства и превосходство военно-технического потенциала заведомо предопределяли исход борьбы. У традиционных цивилизаций оставалось ровно два выхода. Либо потеря независимости и включение в структуру западной цивилизации на правах колонии, сырьевого придатка и источника дешевой рабочей силы (Китай, Индия, Африка). Либо радикальная модернизация и вестернизация (революция Мэйдзи в Японии, реформы Петра I и Александра II в России), ломающая внутреннее цивилизационное устройство – фактически включение в структуру той же западной цивилизации, только на правах присоединения к собственно мировой метрополии. В любом случае разрушение всех традиционных цивилизаций и их поглощение западноевропейской модернистской цивилизацией было предопределено. Последняя же превращалась в цивилизацию мировую, универсальную и вселенскую.

Это закономерное развитие получило идеологическое обоснование в концепции евроцентризма и монизма исторического процесса. Универсализм и мессианство получены модернистской цивилизацией в наследство от Христианства, однако до неузнаваемости искажены в том же духе десакрализации и секуляризации. Христианская идея вселенского универсализма, понимаемая исключительно в координатах Истины и Спасения, в модернистской западной цивилизации преобразовалась в идеологию торжества Прогресса – безличного природного закона, неизбежно торжествующего, но при этом еще и морально оправдывающего всех, кто не то что ему служит, а просто действует с ним заодно. В конечном счете, эта идея трансформировалась в аналог дарвинизма, перенесенный на сферу взаимоотношения цивилизаций. Насилие сильного над слабым было признано не просто средством, допустимым и оправданным для достижения высших целей, но самодостаточной ценностью, которая сама по себе оправдывает корыстные интересы и нарушение этических правил. Идея прогресса, таким образом, стала «религией» насилия как фундаментальной ценности и как условия мирового самосовершенствования: закономерного вытеснения слабых, глупых и больных сильными, умными и здоровыми. Но, что характерно, эта идеология вполне уживалась с мессианским императивом, требовавшим (если не бескорыстно, то, по крайней мере, независимо или параллельно с корыстными интересами) распространения своих цивилизационных принципов как таковых, победы «цивилизованности» над «варварством», с искренним убеждением, что «дикари» должны быть благодарны за такое насильственное прогрессорство и «приобщение к цивилизации»."


Карл Поланьи об утопичности саморегулирующегося рынка

Для Поланьи, экономическая либерализация – это процесс, при котором общество становится зависимым от экономического механизма. Идея и доверие экономическому механизму становятся наивысшим. Оценка людей без собственности может быть сравнима только с ролью мелкой детали внутри этого механизма. Они эффективно работали, или они умерли, или они выполняли каторжный труд на фабрике.

Прошло пятьдесят четыре года с тех пор, как «Большая Трансформация» Карла Поланьи раскрыла мифы о свободе рынка и их разрушительном последствии для всех видов общества. Сегодня, среди краха финансовых рынков и массового социального беспорядка, работы Поланьи преобрели новое значение.
Кейт Ранкин, 14 октября, 1998 г.

«В 1944 г., Поланьи написал работу «Большая Трансформация», которая сделала гораздо больше для расширения и углубления критики рыночного общества, чем любая другая работа того времени. Поланьи показал различие между обществом, которое использует рынок, как полезный инструмент, и «рыночным обществом», которое выставляет все и, даже трудовые ресурсы, на аукцион».
Джон Бьюэл (1997), обзор работы Роберта Каттнера «Пошлина Свободного Предпринимательства».

Роман Ганжа.
Книга Карла Поланьи, изданная в 1944 году, состоит из трех разделов. В первом («Международная система») и третьем («Ход трансформации») описывается окончательный крах цивилизации XIX века, наступивший в 1930-е годы. Во втором, самом большом разделе («Подъем и крах рыночной экономики»), анализируется другая трансформация, которая как раз и привела к установлению этой цивилизации. Так что в книге идет речь о двух трансформациях, из которых вторая явилась естественной реакцией на первую.

Источником и порождающей моделью рухнувшей системы был саморегулирующийся рынок. «Мы намерены показать, что идея саморегулирующегося рынка основывается на самой настоящей утопии. Подобный институт не мог бы просуществовать сколько-нибудь долго, не разрушив при этом человеческую и природную субстанцию общества; он бы физически уничтожил человека, а среду его обитания превратил в пустыню» (с. 13–14). Это и есть центральный тезис книги. Система развалилась потому, что общество, противодействуя однажды установленному рынку, мешало ему саморегулироваться, в результате чего рынок обрушился вместе с обслуживающей его социальной организацией. Уникальность цивилизации XIX века заключалась именно в том, что она, вопреки правилам, искусственным путем основала самое себя на фундаменте определенного и ясно очерченного институционального механизма. Этим механизмом была международная банковская система и финансовая олигархия как ее ядро. Для своего функционирования эта система нуждалась в мире — явлении, немыслимом в XVIII веке. И когда она рухнула где-то на рубеже XIX–XX веков, мировая война последовала с логической неотвратимостью.

Тут аргументация Поланьи приобретает неожиданный оборот: «В соответствии с понятиями этого века первое послевоенное десятилетие воспринималось как революционная эра, в свете же нашего недавнего опыта оно получает совершенно иной смысл. Основная тенденция десятилетия была глубоко консервативной, отражая почти всеобщее убеждение в том, что лишь восстановление довоенной системы… способно возвратить людям мир и благоденствие. Крах этой попытки вернуться в прошлое и вызвал трансформацию 30-х гг.» (с. 34). В этом широком смысле ориентации на идеалы «буржуазных» революций и в более узком смысле непоколебимой веры в золотой стандарт «Ленин и Троцкий… принадлежали к западной традиции» (с. 35). Вера в золотой стандарт была верой эпохи. Замысел его восстановления «был самым грандиозным предприятием в истории нашего мира» (с. 37). И этот замысел потерпел крах. В 1923–1926 годах основные европейские страны, и победившие, и побежденные, стабилизировали свои валюты. Однако уже в 1931 году от золотого стандарта отказалась Великобритания, а в 1933-м — Америка. Мировая экономика исчезла. История почти мгновенно изменила свой ход.

Исследование причин катаклизма Поланьи начинает с обращения к эпохе промышленной революции: «…мы решительно утверждаем, что после того как в коммерциализированном обществе начали использоваться в производстве сложные машины и агрегаты, практическое формирование идеи саморегулирующегося рынка стало неизбежным» (с. 52). Чтобы такое сложное производство окупало себя, все элементы процесса, в том числе сырье и труд, должны находиться в открытой продаже. Но сырье — это просто другое название для природы, а труд — для человека. Чтобы сделать очевидным катастрофический характер превращения природы и человека в товар, Поланьи совершает экскурс в историю экономики. Вплоть до нашей эпохи, утверждает Поланьи, не существовало экономики, которая, хотя бы в принципе, управлялась законами рынка. Прибыль и доход, получаемые посредством обмена, никогда не играли важной роли. Склонность «естественного человека» к прибыльным занятиям, к которой апеллировал, например, Адам Смит, — не более чем фикция. «Недавние изыскания историков и антропологов привели к замечательному открытию: экономическая деятельность человека, как правило, полностью подчинена общей системе социальных связей… экономическая система приводится в действие неэкономическими мотивами» (с. 58). Думается, где-то здесь в оригинальном тексте и появляется словечко embeddedness или, по крайней мере, породивший его глагол (точнее, past participle) embedded. Употребление этих выражений у Поланьи носит терминологический характер, что, к сожалению, не отражено в русском переводе. В соответствующих контекстах переводчики используют глаголы «подчинять», «погружать», «встраивать» и производные от них. Итак, если нормальным состоянием экономики является ее погруженность в общество, то в рыночной утопии общество модифицируется таким образом, чтобы эффективно погрузиться в экономику. Не следует думать (как это делал, например, Фернан Бродель), что, согласно Поланьи, в XIX веке экономика на самом деле была эффективно выгружена (disembedded) из общества. Тезис Поланьи состоит как раз в том, что этого не могло произойти.

Традиционные экономики управляются принципами, которые сами по себе не являются экономическими: это взаимность (reciprocity), перераспределение и принцип домашнего хозяйства (греческая oeconomia). Действенность этих принципов обеспечивается институциональными моделями симметрии, центричности и автаркии. Ярким примером сложнейшей торговой системы, сам принцип работы которой исключает мотив прибыли и склонность к меновой торговле, служит (или, скорее, уже служило) «кольцо Кула» в Западной Меланезии. К месту пришелся и Аристотель, который «указывал… на глубокое противоречие между изолированно действующим экономическим мотивом и социальными связями» (с. 67).

Если классическая рыночная доктрина начинает с «естественной» склонности индивида к обмену, дедуцирует из нее необходимость появления местных рынков и разделения труда и выводит отсюда неизбежность торговли, в конечном счете внешней и в том числе дальней, то на самом деле исходным пунктом является географически обусловленное наличие дальней торговли, которая изначально напоминает не столько обмен, сколько рискованное путешествие, охоту, пиратство или войну.
Местные рынки обустраивались (посредством сложной системы запретов) так, чтобы исключить мотив личного обогащения путем обмена. Города возникли не столько для защиты рынков, сколько для предотвращения их экспансии в сельскую местность. «Фактически внутренняя торговля в Западной Европе возникла благодаря вмешательству государства… [поскольку] города всячески противодействовали формированию национального, или внутреннего, рынка, которого так упорно требовали капиталисты-оптовики» (с. 76–78). В XV–XVI веках городам была навязана система меркантилизма, вовсе не предполагавшая, однако, стопроцентно свободную и конкурентную торговлю. Рынки не мыслились без жесткого регулирования. Пока не наступила промышленная революция.

Революция потребовала организации по рыночной модели основных факторов промышленности, а именно труда, земли и денег, каковые — и это один из центральных аргументов Поланьи — суть фиктивные товары, не предназначенные на самом деле для продажи. Труд неотделим от самой жизни, земля синонимична природе, а реальные деньги — это просто символ покупательной способности, которая, «как правило, вообще не производится для продажи» (с. 87). Рыночная экономика, следовательно, зиждется на фикции. В том смысле, что она несовместима с основами человеческого бытия. Основы эти суть выживание человека как вида и сохранение среды его жизнеобитания. Поланьи детально анализирует, как в 1795 году, когда был смягчен акт 1662 года об оседлости и рынок труда готов уже был возникнуть, благодаря принятой собравшимися в Спинхемленде беркширскими мировыми судьями системе денежной помощи бедным (бедными тогда считались все, кто должен был работать, чтобы жить) в дополнение к заработной плате создание этого рынка задержалось до 1834 года (Акт о реформе закона о бедных). Несмотря на то что система Спинхемленда обеспечивала «право на жизнь», в сочетании с несправедливыми законами 1799–1800 годов против рабочих союзов (профсоюзы разрешили лишь в 1870 году) она привела к падению заработной платы и массовому пауперизму. Значение этой ситуации трудно переоценить: «все наше социальное сознание формировалось по модели, заданной Спинхемлендом» (с. 99).

Именно благодаря спорам вокруг Закона о бедных и фигуры паупера открытие общества произошло в форме политической экономии. И, что в конце концов и определило облик рыночной цивилизации, форма эта была натуралистической. Нищета и голод были укоренены в самой Природе, и самым эффективным способом борьбы с нищетой было объявлено естественное воздействие голода, принуждающее паупера продавать свой труд. На практике же оказалось (только этого никто не хотел замечать), что сам по себе принцип laissez-faire[1] не способен естественным образом породить свободный рынок (это и означает, что никакого выгружения не произошло). Потребовалось громадное расширение административных функций государства и обеспечение идеальной прозрачности общественного механизма для чиновничьего взгляда (Поланьи даже сравнивает бюрократическую организацию «свободного рынка» с «Паноптикумом» Бентама, с. 157). Таким образом, принцип «невмешательства» на деле привел к невероятному увеличению масштаба вмешательства. «Этот парадокс дополнялся другим, еще более удивительным. Экономика laissez-faire была продуктом сознательной государственной политики, между тем последующие [начиная с 1870 года] ограничения принципа laissez-faire начались совершенно стихийным образом» (с. 158). Развитие рынка было задержано здоровым и прагматичным стремлением общества к самозащите. В основе «коллективистских» и «протекционистских» мер (социальное законодательство, фабричные законы, аграрные тарифы, земельные законы, централизация банковского дела, таможенные пошлины) лежал не экономический, а социальный интерес, который, в обобщенном виде, состоял в том, чтобы вывести фиктивные товары из сферы влияния рынка. Номиналистическая утопия либерализма, объявившая нации и деньги лишенными реального существования, неизбежно корректировалась реалистической политикой правительств и центральных эмиссионных банков. На рубеже 1870–1880-х годов «…нации превращались в органическое целое, которое могло жестоко пострадать из-за потрясений, обусловленных любого рода поспешной адаптацией к требованиям внешней торговли и валютного курса» (с. 235). Именно протекционистским требованием стабильности валюты, а не мифическим заговором империалистов объясняется активная колониальная политика после 1880 года.

В последней части книги Поланьи вновь обращается к событиям двух послевоенных десятилетий. Тут особенно интересной представляется трактовка феномена фашизма как программы реформы рыночной экономики путем ликвидации демократических институтов, лишения личности «естественных человеческих свойств» и отрицания идеи «человеческого братства». Появление фашизма не связано с местными причинами. Более того, термин движение к фашизму неприложим, фашизм вообще не связан с феноменами «массовости». Фашизм — это скорее сдвиг, нежели движение. Его предпосылка (как и социализма) — отказ рыночного общества нормально функционировать. В этом смысле фашизм не следует путать с контрреволюцией или националистическим пересмотром итогов мировой войны, ибо в этих двух случаях речь идет всего лишь о восстановлении status quo. «Фактически роль фашизма определялась одним-единственным фактором — состоянием рыночной системы» (с. 263). Так, в короткий период восстановления золотого стандарта фашизм практически исчез со сцены. Зато после 1930 года, когда рыночную экономику поразил тотальный кризис, фашизм за несколько лет превратился в мировую силу, сделав ставку на окончательное уничтожение рыночных институтов.

Неявный потенциал этой на первый взгляд несколько туманной трактовки на самом деле очень велик. Дело в том, что большинство теорий фашизма и тоталитаризма сводятся к констатации одержимости фашиста какой-то непонятной и чуждой логикой, или навязчивой идеей, фантазмом, комплексом и т. д. Одержимость инстинктом, движением к некой коллективной цели, слепой верой, одержимость массовостью и коллективной телесностью как таковой, одержимость формой… Разумеется, в сочетании с трансформацией собственного «я», с устранением каких-то специфически человеческих качеств. «Фашизм» чаще всего является воплощением того или иного метафизического концепта, например «антитрансценденции» (Эрнст Нольте). Фашизм собирается укоренить культуру и жизненный мир человека в природе, вне истории; фашизм состоит в массовой идентификации с некой воображаемой фигурой… Короче говоря, фашист мыслит (если вообще мыслит) и действует несколько иначе, чем обычный человек в обычных обстоятельствах.

Тогда конструктивное ядро утверждений Поланьи можно эксплицировать следующим образом. Независимо от того, существует ли
массовое фашистское движение и как именно устроена психика тех или иных «фашистов», следует четко различать стадии «фашистского сдвига». В тот момент, когда мировая экономика исчезает подобно следу на песке, определенные влиятельные лица, действуя вполне рационально (или, что то же самое, социально), пытаются сохранить свой высокий статус, но уже не на экономических, а на «чисто социальных» основаниях, для чего им требуется полная изоляция страны и возможность «конструировать» социальные отношения. К власти приводятся «фашисты». После чего действительно устанавливается социальный порядок на вполне произвольных основаниях, возможно, по абстрактной «сословно-монархической» или «кастовой» модели, и не всегда в пользу тех самых лиц. На этой стадии в процесс перераспределения статусов включается множество людей, которые опять же могут преследовать самые разные интересы. Фашизм — это как бы реванш социального, вдруг высвободившегося из-под гнета экономических отношений. Если бы в результате перестройки социума не были созданы концлагеря и гетто, а была бы установлена, скажем, идиллическая система взаимных даров, публичных форумов и совместных трапез, произошедший «сдвиг» и в этом случае следовало бы квалифицировать как «фашистский».

Остается выяснить, была ли Вторая русская революция рубежа 1920–1930-х годов «фашистской» по своей направленности. Поланьи не дает на этот счет четких указаний, однако, вероятнее всего, склоняется к тому, что не была. Если на первой стадии «фашистского сдвига» некие лица используют ситуацию для защиты своих сугубо «классовых» интересов, то сталинский поворот продиктован необходимостью приспосабливаться к новым мировым обстоятельствам с точки зрения «национального» интереса. Это нехитрое различие открывает простор для критического пересмотра спекулятивных концепций тоталитарности и тоталитаризма.


Ален де Бенуа.
"У homo economicus нет никакой другой цели в жизни, кроме как искать условия для максимального обеспечения материального существования. Таким образом, либерализм представляет собой идеологию, которая и прямо, и косвенно утверждает, что высшими ценностями являются ценности, которые можно материально исчислить, ценности конкретные и превращенные в продукт. Либерализм ставит своей целью превратить общество в один сплошной рынок, и для того, чтобы реализовать идею этого рынка, либерализм отказывается от каких бы то ни было ограничений. В таком мире нет никаких ценностей, но все имеет цену. Главная характеристика либерального капитализма — это отвержение предела в поисках беспредельного материального роста. Главный лозунг либерализма — это все больше и больше. Все больше и больше товаров, все больше и больше прибыли, все больше и больше выбора. Либерализм — это культурная колонизация со стороны США, неравный обмен с Третьим миром, уничтожение культурной идентичности, побег в неограниченную конкуренцию, кризис политического представительства, рынок как парадигма всех социальных процессов, рекламные слоганы как парадигма всей вербальной коммуникации, это утилитаризм и индивидуализм, спущенные с поводка.
Позиция людей, которые на словах объявляют себя патриотами, а на деле поддерживают либеральную позицию, очень напоминает поведение и тактику американских неоконсерваторов, практическая политика которых разрушила все то, что они вроде бы собрались сохранять как консерваторы. Эти люди убеждены в том, что финансовые и экономические интересы элит совпадают с государственными интересами тех стран, которые они представляют. Все это было справедливо до определенного момента времени, до конца XIX века. Тогда, например, немецкие капиталисты управляли Германией исходя из германских национальных интересов. В эпоху глобализации подобная тактика уже невозможна, потому что изменилась роль денег."


Зигмунт Бауман.
"Специфический способ разрешения проблем, улаживания конфликтов и социальной интеграции, характерный для нашей системы, имеет тенденцию дополнительно укрепляться благодаря непривлекательности того, что кажется с системной точки зрения его единственной альтернативой. Эта система успешно вытеснила все альтернативы, кроме одной: как единственная «реалистическая возможность» наряду с потребительской свободой выявилось подавление, граничащее с лишением гражданских прав. Внутри самой системы не осталось выбора между потребительской свободой и иными видами свободы. Единственный выбор, еще не дискредитированный системой как «утопический» или не реалистический в каком-либо ином смысле, — это выбор между потребительской свободой и несвободой; потребительской свободой и «диктатурой над потребностями», осуществляемой либо в ограниченном масштабе над остатком «дефектных потребителей», либо в глобальном масштабе обществом, не желающим или не способным предоставить приманки развитого потребительского рынка."

"Полвека назад Олдос Хаксли и Джордж Оруэлл напугали западный мир двумя предельно несхожими вариантами грядущей социальной трансформации. Оба нарисовали картины самодовлеющих и самоподдерживающихся миров, миров, которые знакомы с конфликтами лишь как с аномалиями или эксцентричностями и немногих оставшихся диссидентов прячут подальше с глаз. Во всех остальных отношениях миры Хаксли и Оруэлла значительно отличались друг от друга. Хаксли создал свой мир на основе опыта роскошных пионеров свободного потребления. Оруэлл, напротив, черпал вдохновение из невзгод первых изгоев развивающегося свободного рынка. У Хаксли — картина обобщенного довольства, поисков наслаждений и беспечности; у Оруэлла — картина обобщенной (хотя и подавленной) злобы, борьбы за выживание и страха. Итог, однако, в общем одинаков: общество, уверенное в собственной идентичности, неуязвимое перед нападением, способное продлевать свои блеск и нищету до бесконечности. В мире Хаксли люди не бунтуют, потому что не хотят; в мире Оруэлла они не бунтуют, потому что не могут. Какими бы ни были причины покорности, оба общества гарантировали себе вечную стабильность с помощью самой простой (foolproof) и удобной (expedient) меры — устранением альтернатив.

Ни одна из двух картин не совпадает с современной системой сколько-нибудь точно, хотя без особого труда можно было бы указать частичные соответствия там и сям. Есть, однако, еще и третья картина, уже пятисотлетней давности, лаконичная и эскизная по сравнению с Хаксли и Оруэллом, но проникающая в самую суть системы, скрепляемой воедино потребительской свободой. Этой картине мы обязаны францисканскому священнику, Франсуа Рабле и его сатирическому шедевру «Гаргантюа» — книге, которая завершается постройкой Телемского аббатства. Телем — это место приятного житья; богатство здесь составляет главную моральную добродетель, счастье — главную заповедь, удовольствие — цель жизни, вкус — главное ремесло, развлечение — высшее искусство, веселье — единственную обязанность. Но в Телеме есть не только чувственные наслаждения и трепет от еще неизведанных удовольствий. Самая примечательная черта Телема — это его толстые стены. Внутри ни у кого нет повода беспокоиться, откуда приходят богатство, счастье и развлечения; это цена их постоянной и изобильной доступности. Никто не видит «другую сторону». Никто и не любопытствует ее увидеть: в конце концов, это же другая сторона.

Можно сказать, что потребительское общество начинается там, где кончается «Гаргантюа». Оно возвысило примитивные правила раблезианского аббатства до изощренных системных принципов. Общество, организованное вокруг потребительской свободы, можно представить как утонченную версию Телема.

Толстые стены — неотъемлемая часть потребительского общества; равно как и их незаметность для обитателей. Если такие стены и попадают в поле зрения потребителей, то лишь как фон для пестрых, эстетических приятных граффити. Все действительно уродливое и противное оставлено за стеной: потогонные фабрики, рабочие без профсоюзов и страховки, убожество жизни на пособие, обладание неудачным цветом кожи, мучение от того, что ты никому не нужен и везде лишний. Потребители редко замечают эту — другую — сторону. Сквозь убожество городских гетто они проезжают в уютном и плюшевом салоне своих авто. Если они когда-нибудь и бывают в Третьем мире, то ради сафари и массажных кабинетов, а не ради потогонных фабрик.

Стены эти не только физические. Восприятие увеличивает дистанцию и углубляет разделение между сторонами. Обитатели (insiders) потребительского общества думают о посторонних (outsiders) иногда со страхом, иногда с осуждением; в лучшем случае, с жалостью. В обществе, организованном вокруг потребительской свободы, всякий определяется его или ее потреблением. Обитатели — это полноценные личности, потому что они практикуют свою рыночную свободу. Посторонние — не что иное, как неудачные потребители. Они могут вызывать сочувствие, но им нечем хвастаться и их не за что уважать; в конце концов, они провалились там, где столькие преуспели, и они еще должны доказать, что ответственность за неудачу лежит именно на жестокой судьбе, а не на их порочном характере. Посторонние — это еще и угроза и источник беспокойства. Они рассматриваются как ограничение свободы обитателей; они тяжелым грузом ложатся на выбор обитателей, взимая налог с содержимого их карманов. Они составляют угрозу для общества, так как их требования помощи предвещают новые ограничения для всех, кто может без помощи обойтись.

С другой стороны, потенциальная моральная оскорбительность стен замаскирована моральной нейтральностью тех обличий, в которых они предстают публике. Стены редко фигурируют как стены; обычно о них думают как о ценах на сырье, как о марже прибыли, как об экспорте капитала, как об уровне налогообложения. Нельзя хотеть бедности для других, не чувствуя себя моральным ничтожеством; но можно хотеть снижения налогов. Невозможно хотеть продления голода в Африке, не испытывая к себе отвращения; но можно радоваться падению цен на сырье. Сразу и не увидишь, что именно все эти столь невинно и технически звучащие вещи делают с людьми. Равно как не увидишь и самих людей, с которыми они это делают.

Последнее по очереди, но не по важности: почему посторонние недовольны своим положением? Потому что им отказано в той самой потребительской свободе, которой наслаждаются обитатели. Выдайся им шанс, они бы ухватились за него обеими руками. Потребители не враги бедняков; они служат моделями хорошей жизни, образцами, которым человек пытается подражать изо всех своих сил. Бедняки мечтают о более выигрышных картах, а не о другом типе игры. Бедняки страдают, потому что они несвободны. И конец страданий они воображают как приобретение рыночной свободы. Не только позиция посторонних, но и воображаемые выходы из нее определены условиями внутри мира потребителей.

Если отвлечься от внешнего вызова, насколько вероятно, что основанная на потребителе система будет реформирована изнутри? Как мы видели, шансы такой реформы, судя по всему, невелики, учитывая самоподдерживающую способность системы, которая открыла настоящий «философский камень» в свободе потребителя. Поскольку бюрократическое регулирование прочно закрепилось как единственная внутрисистемная альтернатива такой свободе, то вероятнее всего, что тот тип поведения, который прибавляет энергии рыночным механизмам и тем самым воспроизводит свою собственную привлекательность, будет продолжаться, не ослабевая.

Но прежде чем сделать такой вывод, вспомним, что замечательная популярность свободы в ее потребительской форме происходит первоначально из ее роли паллиатива или суррогата. Первоначально потребительская свобода была компенсацией за утрату свободы и автономии производителя. Отлученный от производственного и коммунального самоуправления, индивидуальный порыв к самоутверждению нашел отдушину в рыночной игре. Можно предположить, что — по крайней мере отчасти — сохраняющаяся популярность рыночной игры происходит из ее фактической монополии в качестве орудия самопостроения и индивидуальной автономии. Чем меньше свободы существует в других сферах социальной жизни, тем сильнее массовое давление в сторону дальнейшего расширения потребительской свободы — какими бы ни были издержки.

Многие «бедны», потому что счастье, к которому они стремятся, выражается в вечно растущем числе вещей и потому постоянно от них ускользает и никогда не будет достигнуто. В этом более широком смысле не только «угнетенные», но и «соблазненные» бедны. В этом более широком смысле свободные потребители «бедны» и потому не заинтересованы в «публичной свободе». Они стремятся не к вступлению в публичную сферу, а к ее «урезанию», они хотят «сбросить ее с плеч».

Узы необходимости не обязательно сделаны из железа — они бывают и шелковыми, когда богатство и убожество — лишь две стороны одной медали. Потребительское общество, рожденное из «расщепления» публичного благосостояния на множество приватных потребительских актов, развило условия для собственного увековечения. Смогло ли оно поднять «подлинных бедняков» над уровнем рискованного и жалкого существования или нет, оно безусловно трансформировало подавляющее большинство остального населения в «субъективных бедняков».

Итак, мы возвращаемся к исходному пункту. Сила основанной на потребителе социальной системы, ее замечательная способность завоевывать поддержку или по крайней мере обессиливать несогласие глубоко коренятся в успешном очернении, вытеснении на периферию или за пределы поля зрения всех альтернатив себе, за исключением вопиющего бюрократического господства. Именно этот успех и делает потребительское воплощение свободы таким могущественным и эффективным — и таким неуязвимым.

Именно этот успех заставляет всякое размышление о других формах свободы выглядеть утопическим и нереалистичным. Более того, поскольку все традиционные требования личной свободы и автономии были усвоены потребительским рынком и переведены на его собственный язык товаров, то потенциал давления, сохранившийся в таких требованиях, становится еще одним источником витальности для консюмеризма и его главенства в жизни индивида.

Разумеется, основанная на потребителе система не ограждена от вызовов извне. Общества, где подобная система более или менее надежно установлена, пока что остаются (и останутся в обозримом будущем) привилегированным меньшинством по отношению к остальному миру. Все они перешли тот порог товарного предложения, за которым потребительские приманки становятся эффективными факторами социальной интеграции и управления системой — но они добились этой привилегии благодаря непропорционально большой доле мировых ресурсов и подчинению экономик менее удачливых стран."
Tags: история, общество
Subscribe

  • Соло как образ жизни

    Originally posted by yaponskiebudni1 at Соло как образ жизни Вы любите проводить время в одиночку? В кафе в одиночку заходите? А на…

  • Интерсекциональный феминизм

    "Интерсекциональный феминизм — ​движение, которое подразумевает связку между всеми формами угнетения. Что это значит? Это значит, что все виды…

  • Требовать и обижаться

    Если модерн был про надзирать и наказывать, то в эпоху постмодерна добавилась необходимость требовать и обижаться. С уменьшением явной агрессии…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments