Кризис нашего мира (swamp_lynx) wrote,
Кризис нашего мира
swamp_lynx

Category:

«Рост пустыни» (захват мыслящего присутствия)

"Три метафоры современного искусства, современной философии по-настоящему интересны: это метафора женщины, метафора машины и метафора скорости. Все эти три принципа не проясняются ни современным искусством, ни философией. Чем больше мы погружаемся, например, в феминистский дискурс, в технократию, постгуманизм или акселерационизм, тем более мы теряем всякую семантику. Мы восхищены деталями и совершенно утрачиваем изначальный смысл." (Александр Дугин).

"Это приобретает интересный характер в феминизме, когда свобода женщин перед лицом мужчин приходит к свободе женщины от женского пола. Свобода одного из двух полов приводит к свободе от пола, в конечном итоге — к замене человека киборгом. Это блестяще демонстрирует Донна Харауэй. Укрепление человеческих качеств в механическом аспекте постепенно приводит к свободе человека от человечности в переходе к постчеловеческим сущностям. Акселерационизм всему этому придает характер некой фатальности.

Сегодня прогресс, который всегда был тоталитарной идеологией, стал гильотиной. Если недостаточно прогрессивны, вы сторонник Трампа или, не дай бог, Путина и аятолл — вам конец, новая религиозная парадигма вас исключает и стирает.

Поэтому эти три модели: феминизм, машина и ускорение, то есть прогресс, — предопределяют современное искусство. Они полностью исчерпывают все произведения искусства на всех уровнях. В музыке, в живописи, в поэзии. Если это не феминистское, не механическое и не прогрессистское, не нигилистическая поэзия, живопись, музыка, театр, то этого нету. Тогда говорят «архаика какая-то».
Вы хотите старые патриархальные отношения навязать, сказать, что человек, не соединенный с компьютером, имеет какие-то шансы? Без шансов. Компьютер гораздо лучше, его электронная нога бежит быстрее. Вы хотите сказать, что прогресс надо затормозить? Вы тогда кто — сторонник регресса, вы консерватор? Тут вспоминается слово на Ф. Вы слово на Ф? Вы лузер, вы бы лучше в современное искусство не лезли.

Если этих тем нету в вашем фильме — его не будут показывать, смотреть, финансировать и вообще не будут рецензировать, на ваши выставки никто не войдет, на вашу театральную постановку не посмотрят.

— Почему вы считаете изменение человеческой природы, ее преодоление своим экзистенциальным противником?

— Для меня присутствие в мире — то есть Dasein, «бытие здесь» — неразрывно связано с фундаментальной дистанцией от этого Da. На самом деле в Dasein у меня акцент падает на бытие — на Geworfenheit, на заброшенность. Эта заброшенность настолько остро с юности переживается, что создает колоссальное напряжение между тем, что заброшено, и между тем, куда оно заброшено.
Я долгое время полагал, что нечто нечеловеческое заброшено в человеческое, интерпретируя это в метафизическом ключе. Постепенно я прихожу к выводу, что, наоборот, человеческое заброшено в нечеловеческое. Нечеловеческое диктует определенные дегуманизирующие стратегии.

Соответственно, Geworfenheit, то есть заброшенность человеческого в нечеловеческое, представляет некий вызов. Сам факт этой заброшенности представляет оппозицию той дегуманизирующей стихии, в рамках которой человечность присутствует.

Если мы посмотрим на историю философии, культуры, политики, историю как таковую, в целом, на Seynsgeschichtliche [термин Хайдеггера «история как история бытия», сам Дугин использует термин «историал», по аналогии с переводом термина Seynsgeschichtliche на французский Анри Корбеном — l’hostirial. — С. Ф.], то мы увидим, что ее вектор направлен от предположительной близости человеческого к окружающей среде, то есть от максимально гуманистического, гуманного бытия, к той ситуации, которую Хайдеггер называл «космической полночью». Здесь заброшенность оказывается в абсолютном отчуждении от того, куда она заброшена. Меняется, если das Sein один и тот же, то качество Da между началом и концом противоположно. Этот анализ в дешифровке или герменевтическом толковании историала Da, то есть того, где мы находимся, здесь, оно дает представление о фундаментальном процессе деградации, которое можно определить как «рост пустыни» — это захват «ничто», захват мыслящего присутствия.

На самом деле человек борется в этой исторической реконструкции за себя, за сохранение человечности перед лицом очень серьезного вызова, который минимален в начале, максимален в конце.

Отсюда максимизация вызова, который дегуманистические структуры бросают человеку, приобретает эсхатологическое измерение. В нем для меня очевидным онтологическим истоком и одновременно метафизической ценностью является факт испытания человеческого нечеловеческим, который все время усугубляется.
Человеческое сегодня стоит в своей последней точке, к которой сведена огромная плоскость.

Огромный объем человеческой историчности на предшествующих этапах стянут к единственной точке в окружении восстания дегуманизирующих, объективирующих структур.



Капитал — это только этап капитализма, который продолжается дальше. Технологии или то, что Маркс называл абстрактным трудом, всё больше и больше поглощают конкретный труд. Идея освобождения труда не освобождала труд от его механической природы. Когда мы вступили в капитализм — мы уже вступили эпоху постчеловека, в эпоху машин. Метафора машины подводит итог тому отчуждению, которому противостояли мыслители антикапиталистического толка на предыдущих этапах. Машинность закралась в саму эту критическую философию, и неудивительно, что последователи, далекие правнуки Маркса, такие как Хардт и Негри, становятся сами апологетами технологической дегуманизации.
Вопрос о выборе того, чью сторону мы занимаем — сторону человека или сторону внечеловеческой отчуждающей стихии, — это и есть этот вопрос.

Вы спросили, почему я выбираю человека, а не противоположное ему. Это и есть само решение, то, что составляет достоинство человека. Мы можем выбрать одно, мы можем выбрать другое.
Когда мы говорим, что у нас не было выбора, что это так необходимо с точки зрения прогресса, — мы пытаемся оправдать свой выбор. Ничто не происходит без нашего согласия. Всему можем сказать да, всему — нет. Дегуманизации я говорю нет — это мой выбор.

Это выбор, если угодно, консервативной революции, это выбор традиционализма, это выбор человека перед лицом конца человека. Именно конца человека, не конца истории. Потому что дальше может наступить постистория.

Я думаю, Бодрийяр знал о существовании этого выбора, знал о его трудности — и он его не сделал. Мы будем знать о нем вместе с Бодрийяром или вместе с последователями традиционализма и хайдеггерианства до того момента, пока человек есть. Но когда и если нас заменят машины: ИИ, постчеловеческие вечно меняющиеся аватары или киборги, — после этого нас поглотит негуманистическая стихия, которая нас обступает. Не будет человека, и разговор об этом будет бесполезен. Не придет один человек к другому, не задаст такой вопрос: «Ты защищаешь человека?» — потому что некого будет защищать.

Приход модерна против традиционного общества уже был приведением этой фундаментальной машинности, дегуманизации как фактом. Фактически мы живем в эпоху машин и ИИ 300–400 лет. Сейчас финализация, сейчас это все приобретает гротескные формы, но на самом деле этот резкий поворот начался с Кальвина.

Идея предопределения, которая запрещает свободу выбора, на которой настаивали католики, которую они категорически не хотели отдавать протестантам, — это идея совершенно другой исторической, социальной, антропологической картины мира, где предопределенность, полностью дегуманистическая механика полностью поражает в правах экзистенцию свободной души.
Модерн принес с собой фундаментальную несвободу, которая стала расти. Самое поразительное, максимум этой несвободы достигается в либерализме — идеологии, которая называется «идеологией свободы».

Конечно, по сравнению с коммунизмом и фашизмом либерализм имеет признаки освободительной стратегии. Я даже не хочу это ставить под сомнение, это так. Но когда он остается один, то тут мы и видим, с чем имеем дело. Либерализм сегодня — это квинтэссенция тоталитарной дегуманизирующей отчуждающей стихии, это триумф механизации. Субъект-автомат концептуализирован Хайдеггером как das Man.

То есть в бытии любого непробужденного человека, любого человека, живущего в соответствии с законами любой эпохи, даже самого золотого века — или древности, мифологических, традиционных обществ, мы видим уже наличие этого ИИ. Если мы думаем так же, как думает телевизор, интернет, государство, политика, большинство, и если мы не ищем онтологических обоснований, экзистенциальных корней того, что происходит вокруг нас и с нами, — мы уже находимся немного в плену ИИ. Сегодня это просто приобретает характер завершения.

— Правильно я понимаю, что для вас центром разрыва между человеческим и нечеловеческим оказывается вопрос о свободе воли?

— Воля — это слишком, это уже второстепенно. Скорее, вопрос о свободе решения. Я думаю, что это понятие Entscheidung в хайдеггеровском смысле. Хайдеггер интерпретировал решение как выбор режима экзистирования. Либо ты экзистируешь аутентично, либо ты экзистируешь неаутентично. Поэтому свобода имеет очень простой и одновременно корневой характер. Либо ты выбираешь бытие человеком, либо ты выбираешь «не-бытие» «не-человеком». Бытие и человек — это вещи, системнейшим образом связанные.
Человечность и онтологичность не являются какими-то предикатами, которые можно редуцировать одно к другому, — это одно и то же. Хайдеггер хочет сказать, что это Dasein. Поэтому Dasein должен выбирать либо себя — тогда выбирают бытие и человечность — либо машину, das Man.

То есть то, что думают, так делают, так поступают, так разрабатывают, it works. То есть разные формы отчуждения заменяют глубинный Selbst [самость. — С. Ф.] человека, который совпадает с онтологическими корнями.

— Вы упоминали Хайдеггера, F-word, евреев. Есть одна из ключевых точек биографии Хайдеггера — его встреча с Паулем Целаном в 1966 году.

C одной стороны, великий философ Хайдеггер, который отчасти так или иначе связан с традицией, бывший член нацистской партии и нацистский ректор университета, с другой — великий поэт Пауль Целан, пишущий по-немецки, переживший Катастрофу еврей из Румынии, автор «Фуги смерти» — быть может, главного из стихотворений о Холокосте. Что означает этот диалог для вас?

— Шоа. Это встреча Хайдеггера и Шоа.

Встреча показывает двойной тоталитаризм этих концептов. Во-первых, если бы Хайдеггер исчерпывался F-word, этой встречи бы не произошло, как и встречи его с Ханной Арендт. Не важно отношение Хайдеггера к слову на Ф — важно то, что Хайдеггер им не исчерпывался. Он настолько превышает F-word, что F-word просто теряется по сравнению с Хайдеггером.

Абсолютно точно так же, когда Целан нырнул в смерть, он оставил после себя Sein und Zeit («Бытие и время») со своими комментариями, и это тоже очень показательно. Принципиально, что Целан не исчерпывается Шоа. И Шоа по сравнению со страданием, миссией еврея как онтологического существа так же убога, ничтожна по сравнению с Целаном, как и слово на Ф по сравнению с Хайдеггером.

Встреча Целана и Хайдеггера показывает разрыв и гибель, взрыв тоталитарных идеологических конвенций перед лицом экзистенциально-метафизического диалога. Потому что это были не два полюса, это был один и тот же полюс. Потому что поэзия для Хайдеггера была родиной в неменьшей степени, чем Германия. Германия ценна для него, как поэзия, а поэзия — как Германия. Целан, который был немецким патриотом и просто стал жертвой тоталитарной, модернистской версии слова на Ф, приходит к Хайдеггеру не для того, чтобы свести с ним счеты, не для того, чтобы плюнуть или написать донос в стиле Марлен Ларюэль или Виктора Фариаса.
Критиковать Хайдеггера за F-word — это доносить на еврея, который живет у тебя тайно, представляясь немцем. То же самое. Или говорить, что кто-то там ругал Сталина, чтобы за ним приехал черный воронок. Одно и то же.

Вдруг — встреча Целана, который гениальный поэт, это поэт в полном смысле слова. Одновременно он совершенно еврей, то есть он полностью верен своей собственной идентичности. А Хайдеггер — немец, который философ и верен своей собственной идентичности. Между ними диалог-то и может состояться — пожалуй, единственная форма диалога, которая по-настоящему интересна. Я думаю, Хайдеггеру было чрезвычайно скучно с другими немцами, тоскливо было Целану с другими евреями. Потому что на самом деле страшно скучно, когда одно говорит само с собой. Просто воспроизводство одного и того же. Только крайне убогие люди довольствуются воспроизводством механических штампов, которые разделяют все окружающие. Это не выход за пределы двух идеологических антагонистических вселенных — религии Шоа и слова на Ф, а демонстрация того, насколько отчуждающими, тоталитарными, принципиально дегуманизирующими являются обе эти идеологии. Как только они становятся ограничивающими Wertensystemen [целостными системами. — С. Ф.] или Weltаnschauungen [мировоззрениями. — С. Ф.] идеологиями, на самом деле мы не можем иметь шансов столкнуться с аутентичностью. А эта встреча — встреча двух аутентичностей, которые на самом деле есть не что иное, как два аспекта одной и той же аутентичности. Это очень интересный момент.

Те, кто способен к подобного рода действиям, встречам, диалогам, контактам, восстанавливают достоинство и Германии, и евреев, и философии, и Логоса. Это действительно фундаментально. Я большое внимание уделяю этому эпизоду, о нем писал, а также Лесьмяну или Дюркгейму, в другой сфере, Леви-Строссу или Гуссерлю — учителю Хайдеггера.

Считать, что евреи — это те, кто исповедуют религию Шоа, — это считать, что все неевреи исповедуют религию F-word, кроме юдофилов. Еврейский мир колоссально интересный, он не может быть ни принят, ни отвергнут, потому что он слишком сложен, чтобы его принять или его отвергнуть. И когда его пытаются свести к неким штампам, угрожающим всем подряд обвинением в антисемитизме, это денонсация, низведение и унижение еврейского начала.

Зеэв Жаботинский говорил прекрасно в этом отношении. Знаете, говорит, дорогие евреи, столько много людей нас не любит, открыто это говорит и ставит свои подписи — давайте сосредоточимся, если уж вы такие у нас воинственные, на борьбе с ними. Зачем еще денонсировать тех, кто так не считает, говорит противоположное, а мы, мол, догадываемся, что это не совсем так, и давайте бороться с тем, кто не проявляет принципов антисемитизма: а вдруг он антисемит! Это совершенно неправильно, есть достаточное количество открытых антисемитов, которые не скрывают это, давайте с ними бороться.
Есть люди, которые отождествляют себя с либерализмом, религией Шоа, но это не значит, что ты должен в это верить, в коммунизм или либерализм. Ты можешь верить в то, во что ты хочешь. Ты свободен. Либо если это не так, во что-то ты можешь верить, во что-то нет, то добро пожаловать в машинный мир, который сам распылит, наделит тебе такие разделы, в которых ты можешь там двигаться.

Встреча Хайдеггера и Целана — это встреча жизни за пределами убивающих, отчуждающих идеологий и мировоззрений. Это встреча человеческого с человеческим. Оба были людьми. Демонизация или дегуманизация врага, будь он немцем, арийцем, мужчиной, белым, евреем, африканцем, русским, лишение его человеческого достоинства, о чем Карл Шмитт говорил в «понятии тотальной войны», и есть нигилизм, сущность нигилизма, от кого бы тот нигилизм ни происходил — от нацистов ли, от либералов, от филосемитов, от антисемитов. Как только мы лишаем другого человеческого достоинства, как только мы используем некую формулу для радикальной и тотальной эксклюзии, эксклюзивной эксклюзии.

Какие-то границы должны быть, но эксклюзивная эксклюзия означает, что мы не только убиваем другого, но и убиваем самого себя. Мы на самом деле уже не мы сами, если мы исключаем еврея из нашего общества на основании того, что он еврей, мы исключаем сами себя из своего собственного общества.

Это используют либералы в отношении слова на Ф. Интересный случай с Дьедонне Мбала Мбала во Франции. Он комик, который смеялся надо всем. И пока он смеется над христианами — все хохочут, над белыми французами — все просто на полу лежат… И когда над мусульманами — все всё равно продолжают хохотать. Он сам черный. И когда Дьедонне Мбала Мбала решил посмеяться над евреями, сразу обвинили, что он не черный, а белый супрематист. То есть цвет кожи у него мгновенно поменялся в глазах его критиков.

То же самое было с Бернардом Коэном, который поддержал Жана-Эдерна Алье, который предложил альянс левых с Национальным фронтом в L’Idiot International — газете, основанной Сартром. И тут же он, будучи нормальным французским евреем, левым либералом (я с ним встречался в начале 90-х), оказывается в Le Monde, везде карикатура: отдает нацистский салют. Слово на N включается в Бернара Коэна. Он говорит: при чем здесь это, я либеральный левый еврей, политкорректнее меня ничего не существует, как можно было нарисовать меня с вытянутой рукой? Можно. Потому что евреем является не тот, кто является евреем, а тот, кого этой звездой пометит гестапо. Словом на Ф является не тот, кто присягает этой идеологии, а тот, кого назначит Марлен Ларюэль, Сорос или какая-то структура типа Amnesty International, LICRA, AIPAC, ADL…

Если тебе сказали, что ты белый нацист на самом-то деле, то ты, даже будучи черным, теперь в социологическом смысле являешься белым сепаратистом.

C Мило Яннополусом то же самое произошло: греческий еврей-гомосексуалист был обвинен в патриархате, антисемитизме, сексизме, мачизме и антифеминизме просто потому, что он не разделяет общую глобальную методологию и взгляды современной либеральной элиты.
Как только человек подходит к этой грани, начинаются интересные открытия. Курехин сказал: вот я дружу с Дугиным. Шел 1995 год. Вдруг — был такой Дмитрий Пригов, концептуалист, который поносил все, у него был абсолютный релятивизм, обнаружение нигилистической сущности искусства, он мог легко пройтись по Богу, Церкви, религии, человечности. Но узнав, что Курехин дружит со мной, приехал на его программу, тихонечко ему говорит:

— Сергей Анатольевич, что же ты делаешь, а как же наши предки, а как же вообще все? Это невозможно!
— Что невозможно?
— Да я и говорить не хочу, я все и так знаю.

То есть он оказывается банальным, классическим пенсионером, который разделяет всю совокупность всех предрассудков возраста, своей эпохи и своей культуры, и весь его нигилизм, и свобода, и презрение к общим установкам сводились к абсолютно поверхностному эпатажу, который имеет четко ограниченные модели, не выходящие за пределы гипертоталитарных, расистских и эксклюзивистских моделей, которые на самом деле и являются для него главными. Соответственно, это мы видим сегодня в полной мере. Тогда это было для Курехина откровением.

— Запомнил эту передачу, говорит, ну как же так: ты же от всего дистанцируешься, открыт ко всему.
— Говорит, ко всему, но только не к слову
— Да какое слово на Ф, оно здесь ни при чем…

Дальше начинается пересказ какой-нибудь радиопередачи, чистый das Man, совершенная система абсолютно тоталитарного дискурса. Чем Пригов, приходящий со своей озабоченностью к Курехину на программу «Я и моя собака», отличается от речи Геббельса, я не понимаю. Это та же самая нацистская пропаганда, которая говорит нам необоснованные вещи, заставляя нас безусловно верить в какую-то ахинею.
Все эти тоталитарные идеологии и современная либеральная идеология: прогресс, феминизм, все постмодернистские, все постгуманистические, постчеловеческие проекты — они все пронизаны крайними формами расизма и эксклюзивизма. Чем больше они настаивают на свободе, тем более они становятся нетерпимыми, тем больше они похищают ту свободу, которая не укладывается в их представления о свободе. «Надзирать и наказывать» оказалось не так просто преодолеть.

Или концепция Другого — сколько [с ней] носились. Но если кто-то по-другому трактует концепцию Другого, чем вы, будучи сторонником Фуко, то вам конец просто. Наверное, вам уже пора собирать вещи, с вещами на выход. За вами приехал политкорректный макроновский воронок."
Tags: picture, будущее, культура
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 6 comments