Кризис нашего мира (swamp_lynx) wrote,
Кризис нашего мира
swamp_lynx

Categories:

Ленинизм: реальность или сакральность?

"Хайдеггер и вслед за ним экзистенциалисты – Сартр, Камю и т.д. - описывает реальность нигилизма трагически. Но существуют ещё оптимистические трактовки этого же процесса – в частности, такие как марксизм или ленинизм. У Ленина, например, такая заметка на полях Гегеля. Гегель как известно разделяет сущность (как бытие) и видимость, Sein und Schein. Так вот Ленин пишет, обращаясь к Гегелю: «вы вкладываете в Schein всё богатство мира и тут же, голубчик, отрицаете объективность Schein`а». Тут для Ленина с его оптимистическим и крайне наивным механицистским представлением о реальности («реальность, -- бодро плел Ильич, есть материя данная нам в ощущениях») была неувязка. В этом крайне наивном непонимании простейших философских конструкций проявляется ирония нигилизма, не осознающего своей нигилистической сущности и без лишних трудов наделяющего «надежным» онтологическим аргументом нечто, показавшееся ему «богатством мира». Как практик и революционный менеджер Ленин вызывает уважение, предельно волевой – до паранойи – был деятель, но с точки зрения философии это, конечно, была анекдотичная личность." Александр Дугин.

"Это пример из Ленина важен для того, чтобы понять, как приблизительно мыслили советские люди – тогда, когда они мыслили. Они, безусловно, вслед за Лениным верили в «реальность», в «материальность», в нечто конкретное и чаще всего – рукотворное – что видели своими глазами и трогали своими руками. Но эта вера быстро проскакивала рациональные шаги по осмыслению того, кто видит перед собой «это», как происходит ощущение, где искать надежные доказательства бытия внешнего мира, и впадала в определенное экстатическое состояние – в бодрящий гипноз внешнего мира. Это совершенно не характерно для западной философии, где и возник концепт «реальности». Там все холоднее и рациональнее, и даже в эмпирической английской философии или у французских материалистов периодически возникают сомнения относительно обоснованности веры в самодостаточность внешнего мира или даже в его самобытное существование (вспомним тех же позитивистов). Даже самые ярые западные материалисты не забывают о той корреляции, которая существует между объектом и субъектом и, следовательно, о той зависимости, которая привязывает объект к субъекту. В советской философии все это решительно отметалось как «буржуазные предрассудки» и пережитки «субъективного идеализма», и «вера в реальность» становилась своего рода нравственным императивом мышления. Переход от оптимистического нигилизма к пессимистическому считался недопустимым и немедленно карался полицейскими мерами. В этом разительном отношении к концепту реальности в западной философии и в советской философии, куда этот концепт пришел, безусловно, с Запада, следует видеть своеобразное проявление премодерна. Такая реальность, которая автоматически внушает необоримый онтологический энтузиазм явно отдает сакральным восприятием мира, уходящим корнями в онтологию премодерна и парадигмы традиционного общества. Schein, внешний мир, реальность – все это для советского человека было лишь по видимости рациональными конструкциями, а по сути это были модели экстатического культа, промышленные предметы – как в карго-культах полинезйиских аборигенов – наделялись магическим смыслом, и «вещие вещи вещали» в Советском Союзе, обращаясь к сердцам советских людей, верящих во внешний мир как в «светлый образ потустороннего». В таком отношении легко читается след пантеистического подхода Спинозы, и не случайно сами коммунисты считали алхимического мистика и мага Джордано Бруно своим прямым предшественником.

Именно поэтому советский опыт и сопровождался таким особым настроем, таким энтузиазмом, что в нем сквозь имитацию модерна проступали непереработанные и не искорененные архетипы, относящиеся к иной парадигме. Одним словом, оптимистический нигилизм ленинизма, тайно интерпретировал реальность как сакральность, но особую – гилозоистскую, советскую."


Американский прагматизм

"Другой версией оптимтистического нигилизма является прагматизм. Так философ Иеремия Бентам назвал свою книгу «Деонтология, или Наука о морали». Показательно, что уже в названии речь о «деонтологии», т.е. отказ от постановки Seinsfrage выносится в качестве программного тезиса. Бентам призывает отказаться от каких бы от ни было обобщений, относительно того, что есть, а чего нет, считая эти вопросы излишними. Колебания в вопросе о объективном, реальности и истине, он предлагает решить в практическом ключе, приравняв истинное к благому, а благое к полезному. Таким образом, то, что полезно и приятно человеку объявляется благом, и более того – истиной, а следовательно реальностью. Прагматизм сильно повлиял на американскую философию, и стал чем-то вроде американской «национальной идеи».

Здесь также нигилизм, ярко проявленный в самом безразличии к онтологической проблематике и стремлении от нее отмахнуться, осмыслен не как нечто трагичное и требующее ответа (или преодоления), но как данность, из которой предлагается извлечь только максимальную выгоду.

В отличие от советской полурелигиозной веры в реальность, здесь реальность признается только за индивидуальными аппетитами, которые и предлагается возвести в социальную норму, не заботясь об остальном. Интересно, что идеи Бентама вызвали такую ярость в дореволюционном русском обществе, что в этой ненависти объединились и крайне левые марксисты и народники, и религиозные философы, и славянофилы консерваторы. Если и есть нечто, абсолютно неприемлемое для русской культуры, так это прагматический либерализм в стиле Иеремии Бентама."


Александр Дугин. Археомодерн по-советски

"Все это лежит в сфере очарованной техники. Не очарованных людей, которые живут как очарованный странник Лескова, немного запутавшийся человек традиционного архаического общества. Но вот уже очарованные пролетарии Платонова, которые говорят с паровозами, гладят топки в доменных печах, приговаривая: «хорошо пожрал, хорошо» - это явление уже совершенно иного толка, это очарованность тем, что по сути своей представляет собой предельную форму разочарования.

В России взяли рациональную марксистскую модель по расколдовыванию мира, с доказательством того, что Бога нет, и превратили ее в инструмент нового околдовывания. В 20-годы по деревням ездили атеистические пропагандисты и крутили приборчик, в котором искра между двумя электродами била. Они говорили: «Вот видите, а вам лгали, что Бог делает грозу! Что якобы святой Илия-Угодник в своей колеснице по небу скачет! А это просто наука!». Крестьяне отвечали: «Да, теперь видим… Если бы раньше такое видели, то сразу бы поняли все». Лектор демонстрирует то, что расколдовывает, но, на самом деле, околдовывает еще больше. Представьте себе эти кивающие лица! Это еще большее околдовывание, еще большая архаизация волшебного научного приборчика, чем достаточно рациональная керигма православия, построенная в соответствии с отточенными навыками корректного мышления и высокой степенью абстрактности.

Советская модернизация была типичным праздником археомодерна, где неразделимо переплелись между собой рассудочность и, одновременно, соскальзывание со смысла – у Платонова была прекрасная история в «Чевенгуре», что Дванов шел и вдруг увидел огромные, гигантские скульптуры женских ног, это были остатки разбитых большевиками древних статуй, и тут же была какая-то заметка о сельскохозяйственных работах. Цитирую: «В газете осталась лишь статья о «Задачах Всемирной Революции» и половина заметки «Храните снег на полях - поднимайте производительность трудового урожая». Заметка в середине сошла со своего смысла. «Пашите снег, - говорилось там, - и нам не будут страшны тысячи зарвавшихся Кронштадтом». Каких «зарвавшихся Кронштадтом»? Это взволновало и озадачило Дванова». Обратите внимание на выражение: «заметка сошла со своего смысла» – это обобщающее действие археомодерна. Смысл еще угадывается, но все слабее и слабее. И остаются только «волнение» и «озадаченность».

Герой Платонова Дванов долго думал, что это могло бы означать и потом с такой же нерешительностью почувствовал, насколько же сложен и прекрасен мир, и пошел дальше по таким же своим идиотским делам. Предложение модернизировать предшествующую парадигму вызывает только ее новое перетолковывание, но какое перетолковывание!

После крещения Руси восприняли своего рода «модернизацию», получили новую керигму (не совсем и не до конца, наверное, осмысленную), новую христианскую православную рациональность. Конечно, более древняя языческая дохристианская структура продолжала свою работу, проявляясь в приметах и обрядах, новых легендах и перетолковываниях христианских сюжетов и святых на древнерусский манер. И в какой-то момент керигма в чем-то искажалась под воздействием русских сновидений. Но с «Котлованами» и «Чевенгурами», археомодерн расцвел страшным цветом: атеистическая модернистская керигма атаковала структуру, стремясь ее вывести, но структура хлынула в нее изнутри, нанеся ответный удар. И все это без какой-либо формализации, все под ковром, в тайне, делая вид, что ничего не происходит или что происходит что-то, что никакого отношения к тому, что происходит на самом деле, не имеет.

Если бы модерна логически, исторически и парадигмально следовал бы в России за премодерном, вытесняя его шаг за шагом, то мы постепенно размыли бы, растеряли бы нашу структуру, у нас остыли бы сны, мы не были бы так горячи, «взволнованы» и «озадачены», мы бы пожертвовали нашей прекрасной русской душой и стали бы более похожи на западных людей. Но не тут-то было, мы не пошли этим путем, мы пошли путем ускоренной модернизации, минуя стадии последовательной и кропотливой работы десакрализации.

Модерн в России победил, но он победил ценой того, что он перестал быть модерном. Вместе с тем, у нас сохранилась и архаика, но она сохранилась ценой того, что она перестала быть настоящей архаикой. Структура сама сдала себя в плен чуждому керигматическому марксистскому сознанию, которое в свою очередь само стало пленником этой структуры. Археомодерн – это такое состояние, когда архаика и модерн берут друг друга в плен. При этом никто не повелевает, каждый пытает другого.

В археомодерне традиционное начало, то есть структура, живет в тени. Это принципиальный момент. Структура в археомодерне находится в тени, пребывает в плену, в подземелье, в погребе. Это состояние пытки. Структура подвешена в подвале на дыбу и над ней неустанно трудится палач отчужденной и криво инсталлированной рациональности. С определенной ритмикой в глотку ей заливают свинец, ломают кости, каленым железом тычут в плоть.

Структура пытается орать, но поскольку псевдо-рациональность блокирует в археомодерне возможность структуры говорить, то тогда структура начинает двигаться в обход сознания и начинает создавать псевдо-рациональные заявления: например «хочу поехать на юга». Она тщетно пытается подобрать из заведомо негодного набора слов и знаков нечто, что соответствовало работе сновидений, но ей это фатально не удается из-за принципиального несоответствия рациональных схем.

В археомодерне керигма запущена против структуры, вопреки ней. Но это происходит не явно и открыто – как на Западе или на дуэли, но тайно, каверзно, под ковром, по-византийски. Мучение структуры есть, но субъекта, который был бы результатом расколдовывания мира и носителем ума и воли, нет. Мир археомодерна околдован, но он по-дурацки околдован: тут разговаривают машины, из шахты лифта раздаются какие-то странные голоса, человека влечет в звездные дали, «Гагарин не умер, он вернулся», ноосфера дает о себе знать, нельзя исключить межгалактические контакты – и так далее, вся феноменология позднего совдепа (да и раннего – от Платонова и ноосферы до Раисы Горбачевой).

У Клюева в поэзии упомянут «кукуйский язык». Меня очень заинтересовало, что же это за язык. Оказывается, так русские называли немецкий язык, потому что в Кукуйской слободе в Москве жили немцы. Но я думаю, что кукуйский язык – это что-то гораздо более интересное и содержательное.

Видимо, помимо собственно немецкого, на котором непонятно для окружающих русских говорили немцы, существовал еще один особый псевдо-немецкий, русско-немецкий язык, основанный на случайных ассоциациях русского уха, слышащего немецкую речь и «догадывающегося» о значение слов и звуков, либо придумывающего его. Это явление известно в лингвистике как «народная этимология». В XIX веке ходило такое выражение: «Ну что ты глазенапы-то вытаращил?!» Под «глазенапами» имелись в виду, шутливо-уничижительно, «глаза». Но это слишком научное объяснения. Правильнее сказать, что имелись в виду именно «глазенапы», вылупленные – «взволнованно» и «озадаченно» (как у Дванова после прочтения статьи про пахоту снега) – глазные яблоки недоумевающего русского человека. С точки зрения керигмы Glasenapp – это распространенная среди русских немцев фамилия, этимологически не имеющая к глазам никакого отношения. Но русские слышали все по-другому.

Вот это, пожалуй, и есть кукуйский язык.

Еще очень хороший язык Черномырдина, в котором принципиально очень подло, с хитрецой, не согласуется ничего, ни падежи, но синтаксис, ни логические связки (союзы сочинения используются вместо подчинения и наоборот). Слова в речи Черномырдина не согласуются не от неумения, напротив, от слишком большого умения, но весьма своеобразного. Это тоже яркий пример кукуйского языка. Черномырдин хочет что-то сказать, но одновременно хочет что-то скрыть. Он начинает говорить, но еще не закончив фразу, в самом ее начале, вдруг пронзительно осознает, что если он еще шаг сделает, то станет жертвой, рабом логических структур, и тогда ему не вырваться. Он будет вынужден сформулировать некоторое высказывание, которое будет иметь юридическую силу необратимой синтагмы. За это придется отвечать: суть керигмы модерна в том (да и керигмы вообще), что за каждое высказывание говорящий и делающий несет абсолютную личную ответственность. Но именно этого Черномырдин не хочет делать ни при каких обстоятельствах. При этом, если он вообще промолчит, и не подаст голоса, не будет хотя бы крякать, хрипеть или имитировать речь, его могут принять его за бессловесное животное, за предмет (за газовую трубу, за объект) и использовать против его воли – например, переставить, как тумбочку. Соответственно он должен подавать признаки филологической жизни, но так, чтобы ускользнуть ответственности за высказывание. И решая эту непосильную, труднейшую задачу, речь Черномырдина, начавшись с одного, быстро «сходит со своего смысла», запутывается в противоречиях, движется произвольно, несомая волнами случайных ассоциаций и эмоций, помогающих выпутаться из трудного положения с опорой на везение и прирожденную смекалку. Поэтому некоторые высказывания Черномырдина вообще ничем не заканчиваются, фразы обрываются на полуслове (в психиатрии сходное явление называется шизофазией), пустое резонерство врывается в речь, заставляя слушающего забыть о логических связях и их отсутствии в остальных частях высказывания. Но речь идет не о пациенте, а о бывшем премьер-министре огромной страны и государственном муже высокого ранга.

Черномырдинский кукуйский язык – это классический ортодоксальный язык археомодерна, где все совершено непонятно в целом, но все понятно по частям. Мы интуитивно угадываем, что он хотел сказать, ухватываем смысл. Стоп! Почему мы ухватываем смысл? Потому что мы тоже принадлежим к кукуйскому народу, к условиям археомодерна, и мыслим и говорим именно по-кукуйски. Все, включая всех присутствующих и всех живущих в России, и по-другому мыслить мы не можем.

Это означает, что мы, строго говоря, в научном и медицинском смысле бредим. Все, что мы считаем сном или бодрствованием, не является ни тем, ни другим, это общее неразрывное, сплошное поле русского бреда.

Бред на латыни называется «делириумом». Delirium образовано от «de» – «от», «из» и «lire», «борозда». Дословно означает сойти с борозды (как заметка в «Чевенгуре» «сошла со своего смысла» - и кстати, там также упоминалась пахота). Русское слово «бред» тоже очень удачно.

Бред - это когда люди бродят впотьмах, наталкиваясь на идеи лбами. Идеи пребывают сами по себе, а мы между ними бродим тоже сами по себе. Мы их не видим, но мы их чувствуем, потому что они мешают нам бродить. Отталкиваясь от этих идей, отпрыгивая от них и потирая шишку на лбу, мы фиксируем тем самым, что в этом месте есть идея, и мы похожи на умных, потому что умный отличается от совсем неумного (вернее, по-русски умный отличается о животного) тем, что он может отличить какие-то рациональные сигналы понять, почувствовать, что в этом ментальном месте находится что-то (идея). И русские вполне могут отличить – по степени болезненности ощущений и силы удара – сильные идеи от слабых. Тем самым создается видимость разумности, не присущей зверям и полным клиническим идиотам.

Но при этом отличает эти рациональные сигналы русский человек очень специфически – спиной. Это и есть ментальная картина бреда.

Расцветом археомодерна в России была советская эпоха. Поставив задачу реализовать свои ультрамодернистические проекты, тотально внедрить марксистскую керигму, большевики и справились с этим и не справились. С одной стороны, им это удалось, но… за счет лишения марксизма его рационального содержания. Встает вопрос: что же тогда они внедряли? Если мы внедряем марксизм, и для того, чтобы его внедрить, марксизм перестает быть марксизмом и становится неизвестно чем, сновидением, то что мы делаем?

До определенного момента, на первых этапах сами рациональные носители марксистского дискурса понимали, с чем они имеют дело, где идут на компромисс в понимании (непонимании) основных догм народными массами, где сознательно подстраиваются в прагматических целях под «пережитки», где жестко сталкиваются с формализованным противостоянием. Но постепенно в 30-е эта рефлексия постепенно утратилась, стерлась, испарилась, и в сталинскую эпоху понимание слилось с непониманием. Тогда-то и начался расцвет советского археомодерна.

Вначале большевики строго руководствовались идеей: внедрить сознание бессознательным людям. Были классово сознательные, пролетариат, и остальные – несознательные граждане. В первый период велась настоящая борьба: вот «сознательные» (керигма), а вот «несознательные» (структура). «Ты несознательный» - говорили, и расстреливали. Носителей структуры в первые годы отстреливали, перевоспитывали, трансформировали, одним словом, в покое не оставляли, и критерий сознательности и несознательности был очевиден, вполне рационален и математически выверен.

Но в определенный момент советской истории видно, как это стремление реальной модернизации, желание любой ценой навязать русской структуре марксистскую керигму исчезает. Уставшие коммунисты будто опускают руки: ну, ладно, Бог с ними (черт с ними), с несознательными, не будем.

С этого момента структура свое стала наверстывать: ага, перестали, а я-то вот она! И пошло: Сталин – наш вождь, фараон, Ленина – в мавзолей, Сталина тоже, человека – в космос! Русское сновидение начинает работать, керигма отступает, и к 91-му году от нее не остается вообще ничего!

70 лет марксисты вышибали несознательных граждан из их несознательности, и снова абсолютно несознательный народ, весь до единого. Забыто все, костер из партбилетов тихо догорает в скверике. Все формулы коммунизма от простейших до сложнейших выветрились полностью. Структура голосует уже просто так, «за»: птичка пролетела, пьяный человек прошел, вот, Борис Николаевич, будет у нас царем, нет другого – значит он будет! Структура полностью сгубила марксистскую керигму, но и сама в своем археомодернистском подполье существенно подгнила, попортилась.

Нельзя сказать, что это традиционное общество. Где вы видели такое традиционное общество, которое находится в состоянии перманентного бреда? Традиционное общество имеет свой порядок, распорядок, и даже если угодно свою керигму. Оно, безусловно, имеет нравственные и этические нормативы, рациональные запреты и объяснения.

Может быть, на уровне семьи что-то сохранилось? Но и туда проникла советская модель. Советская семья, хождение на службу, расползающаяся этика, служебные романы и слабовольные дети. Застолья с песнями о Чебурашке.

Типичная фигура советского периода рабочий-алкоголик. Но это не член традиционного общества. Советский человек все время трудится, трезвый или пьяный. И ему кажется, что это нужно.

Он трудится, даже если пьет водку. С каждой рюмкой идет какой-то процесс. В одном документальном фильме «Откуда я такой!» бывший синяк рассказывает, как бросил пить и стал писать авторские песни (чудовищней не придумаешь). Потом построил себе курятник и стал в нем жить. Он говорит корреспонденту: «Я когда пою песню про соседей, про то, что вокруг валяется, про то, как работал на заводе, как ходил в школу, то я чувствую, что в космосе что-то улучшается» .

Я думаю, что до песен, когда он просто квасил, еще лучше улучшалось, он просто не помнит. Хлопнул стакан – совсем улучшилось, линии распрямились, цветы распустились.

В археомодерне все чем-то занимаются, работают, не покладая рук, но эта работа чаще всего не дает каких-то ощутимых следов, она энтропийна по определению. Потому, что это – работа сновидений. И как таковая она не приводит к упорядоченности, результатам, необратимым последствиям. Все строится и распадается, как фигуры из воды или песка.

Модерн истерически жаждет необратимости, результатов, накопления, прямых связей между затратами и прибылью, между тем, что на входе, и тем, что на выходе. Архаика полностью саботирует эту жажду, снова и снова насмехается над ней, обволакивая трудовой процесс парами полнейшей бессмысленности. Советский человек работал бездействуя, и бездействовал, работая.

В отместку модерн не дает этой архаической структуре чувствовать себя нормально, терзает ее навязанными неврозами, расстройствами, уколами и укорами остаточного фрагментарного сознания."
Tags: история, культура, психология
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 4 comments